Второго июля похоронили бабушку на Боголюбском кладбище. Кладбище московское, но оно за Балашихой. Нужно непременно записать мне все номера, потому что иначе я никогда не найду это место. Мы протряслись туда на автобусе с надписью “Ритуальные услуги”, автобусе, который крадет смерть от постороннего взгляда в городах, как нечто постыдное, - по бесконечному, как окраинные микрорайоны, полю, открытому всем ветрам. Ни деревца, ни кустика, палящее солнце, выцветающие венки искусственных цветов и лент, и кресты, докуда хватает глаз. Из многоэтажных кварталов горожанин переезжает в подобное лишенное всякой индивидуации пространство. Мне как-то повезло, и вся моя родня лежит на сельских кладбищах, - точнее, до сих пор лежала, - где эти мертвецы как-то на своем месте, между соседями и знакомыми с детства, в тени берез, сосен, в обихоженных с большей или меньшей заботливостью могилах.
Ряд, в который опустили забитый двумя гвоздями наш гроб, открывался могилой молодого человека в бабочке - Глеб сказал, музыкант, мол редко кто другой носит бабочки, а я так думаю, то просто была свадебная фотография. Несколько могил в ряд уже были раскопаны, и одна прямо перед нашей уже имела свеженасыпанный холм, и свечка в зеленой банке еще продолжала гореть.
Все совершилось очень быстро, от отпевания в крошечном зале Балашихинского морга при одной из больниц, пол там был усеян почерневшими капельками воска, а на стенах висели три иконы, - до быстрых взмахов лопатами. Когда я целовала бабушкин лоб, он был очень холодный. На улице стояла страшная жара, и температура тела наверняка очень быстро сравнялась с температурой окружающей среды. В гробу бабушка была на себя не очень похожа. Морщины разгладились, как-то опал нос, оставался только остов носа, и все ее тело, иссушенное предшествующим четырехмесячным постом (так как она после инсульта практически ничего и не ела), как будто раньше принадлежало совсем другому человеку. Не тому, которого я знала.
Севонька был безмятежно весел, играл травинками, тянулся к огоньку свечки, лопотал что-то на своем языке. Бабушка успела спеть ему “тюрлю-тюрли” и поносить на руках по комнате. Он еще так мал, а уже успел ее пережить. Когда мы шли к моргу, на лицо ему сел огромный черный овод, я попробовала его сдуть, но он держался крепко, я даже как-то крикнула и рукой согнала его, Сева испугался и заплакал, но быстро успокоился.
Мы бестолково потоптались у засыпанной могилы, не зная, что делать дальше. Мама поторопила всех сесть обратно в автобус. Были бабушкины сестры - Полина и Тамара. Полина приехала к дочери, живущей в Подмосковье, и неделю прожила у отца на даче, Тамара прибыла со своей дочкой, когда папа известил их, что бабушка плохая. Она скончалась тем же вечером, когда они сели на поезд, и о смерти они узнали на вокзале от Вовы, который их встречал. Они были не в черной одежде - вряд ли это имеет значение, просто я хотела записать, что ни Тамара, ни Анжела, видимо, так не видели подобного исхода, может быть не хотели видеть, что не захватили с собой никакого траура. У Распутина там Люся (Люся, кажется?) шьет черное платье в преддверии материнской смерти, почему-то это кажется имеющим какое-то отношение к нетрауру тетки Тамары и Анжелы.
В комнате, где скончалась бабушка, кровать застелена покрывалом без матраса - по сибирскому поверью, нужно постельные принадлежности умершего куда-то деть, уничтожить, выбросить, - на столе, где стояли склянки лекарств, бутылки с водой и соками, открытый йогурт, ложечка, - пусто, стоит негорящая свечка, лежит гвоздика, и стоит бабушкина фотография в молодости, точнее, ретушь старой фотографии, выполненная в современной мастерской довольно уважительно по отношению к предполагаемым цветам. Бабушка с двумя уложенными вокруг головы косами в темном платье, чулках и туфлях стоит на фоне синей натянутой материи. Материя скорее всего все-таки была не синей. Вероятно даже, что это просто простынь, но почему-то она довольно темная, иначе ее не покрасил бы в синий никакой ретушер. По воспоминаниям отца, впрочем не верифицированным (оригинала фото я не помню, возможно, он где-то есть), ей здесь 18 и на платье был комсомольский значок, теперь его нет. Своего рода редактура. По другим сведениям, бабушке здесь 21 год, и значка нет и в оригинале.
Дома есть фотоальбомы, полные чьих-то неведомых лиц, в основном это бабушкины подруги, о родственниках я кое-что записывала, когда бывала в Сибири.
Я не знала о ситуациях на московских кладбищах. Рассказывают, на некоторых гробы опускают вертикально, и приводят в горизонтальное положение уже под землей, - мало места. Так или иначе, место очень дорого стоит. Наверное, оно не для таких, как моя бабушка. Из расходов на похороны, как выяснилось, государство компенсирует 15 тысяч рублей, вероятно, на эти деньги самое разумное хоронить человека 77 лет, который всю жизнь работал на тяжелейших работах.
Перед смертью человека всегда как-то останавливаешься. В общем и целом, сейчас у меня нет никакого открытия, кроме того, что я не хотела бы здесь умереть. Я была бы не против умереть в Дударкове, - разумеется, не в ближайшее время. Может быть, есть другие подходящие для смерти места, но это явно не здесь.